Маркс великолепно понял Гёте. В одной небольшой статье Маркс отвечает как раз тем, кто нападал на Гёте и упрекал его в олимпийстве, что Гёте, по широте своих научных горизонтов, по своему поэтическому таланту, — несравненный и истинно великий человек. Правда, этот великий человек замкнулся в свой мундир. Но разве Гёте в этом виноват? В этом виноват — говорит Маркс — не Гёте, а тогдашняя Германия. Если бы он не сумел этого сделать, если бы он свою человечность, зародившуюся на заре буржуазии, не оградил, — его заклевали бы, его погубили бы, как погубили Шиллера, не умевшего защититься. И он смог донести до нас ту степень свободной человечности, которая загорелась, когда молодой класс буржуазии создавал действительно великое, именно потому, что он защитился путем создания такого олимпийского холодка вокруг себя.
Лучшее доказательство того, что Маркс с гениальной чуткостью проник в тайны этого олимпийства, заключается в том, что Гёте избегал писать настоящие трагедии, с тяжелым концом, и как-то сказал: «Моя душа разбилась бы, если бы я написал трагедию». Из этого видно, до какой степени на самом деле чуток и хрупок был этот человек.
Трагедии Гёте имеют другой характер. Возьмем трагедию «Эгмонт», в которой он изображает человека, похожего на себя, жаждущего счастья, вольного в отношении морали и политики, любимого народом за то, что он блестящ, что он молод, мил и ласков, за то, что он человечен. Любовь к Клерхен, любящей его девушке из народа, является свободным с обеих сторон, горячим чувством. Эта великолепно развитая личность, симпатичная народным массам, гибнет потому, что она делается притягательным центром для недовольных элементов при восстании Нидерландов против Испании. Эгмонт гибнет, но в тюрьме, перед смертью, ему снится видение, которое говорит ему о светлом будущем человечества.
«Ифигения» появилась в то время, когда прославлялась Греция как отечество свободы духа, как эпоха, в которую была достигнута наивысшая человечность. Гёте берет за образец греческую трагедию. Но смысл греческой трагедии таков, что если человек поступил против общегражданских законов, он бесповоротно погибает. В «Ифигении» Гёте все кончается хорошо. Его Ифигения так прекрасна душой, что перед ней склоняются все: и силы судьбы, и звереподобные люди. После страданий все приходит к спокойствию. Тогда именно Гёте и написал свои знаменитые слова: «Не могу написать трагедии, моя душа разбилась бы». Ему непременно нужно было какое-то утешение, какое-то успокоение, нужно было найти гармоничные согласования. И люди-статуи, которые он лепил, и чудесные мраморные здания, на которые похожи его произведения, носят в себе что-то от того совершенного человека, к созданию которого он призывал.
Гёте старался быть универсальным человеком, которому ничто человеческое не чуждо. Он был великим ученым. Он сделал важные открытия в области биологии, дал интересные гипотезы в области физики. Он занимался геологией, минералогией, остеологией, ботаникой, и занимался не как дилетант, а как настоящий ученый, так что его труды имеют научное значение. Он был предшественником Дарвина. В книге «Метаморфоза растений» он развил идею, что все растения произошли из какого-то первоначального вида. Он первый открыл, что листья, цветы и плоды — все это вариации одного и того же первоначального растительного органа. Он перенес этот метод рассмотрения и на животных; он стал доказывать, что животный скелет по основному плану един, что человеческий скелет есть прямое содержание скелета животного. Он сделал чисто остеологические открытия, доказывающие правильность этой идеи.
Самая постановка космологической проблемы у Гёте настолько захватывающа, что мы не можем пройти мимо его трактовки вселенной как живой организованной силы. И в своих заблуждениях он тоже был велик. В течение долгого времени гётевская теория света совершенно отрицалась, и мы признавали гюйгенсовскую теорию, а сейчас наука начинает думать, что, может быть, Гёте ближе был к истине. Создаются совершенно новые теории, и в науке есть целый ряд признаков, заставляющих прийти к тому, что Гёте во многих случаях проявил даже в этой «ошибке» замечательную проницательность..
А самая теория цветов у Гёте по внутренней гармонии и красоте конструкции изумительно прекрасна. Гёте было свойственно, при огромном напряжении научной мысли, при стремлении постоянно считаться с фактами, которые он изучал, строить поэтически конструктивные, прихотливые и захватывающие, широкие и стройные гипотезы.
Вместе с этим перед нами величайший поэт. На всех произведениях его я, конечно, не могу остановиться.
Песни его полны непередаваемой прелести. Он не любил немецкого языка, потому что язык этот мало поддается напевности. Но его песни сделались до конца народными. Он дал великие образцы немецкой баллады — «Коринфская невеста», «Бог и баядера».
Остановлюсь еще на двух крупных поэтических произведениях Гёте — на его поэме «Герман и Доротея» и на романе «Вильгельм Мейстер».
«Герман и Доротея» — это полное прославление мещанства. Гёте нужно было заключить мир с мещанством и сказать: не так уже этот мирок плох, есть в нем и хорошее. Ему нужно было это, хотя он внутренне часто закипал революционным огнем.
Наш товарищ, погибший в Мюнхене, Ландауэр, припоминал много цитат из писем Гёте и доказывал, что в глубине души он был революционером, но считал, однако, что революцией нарушается природная эволюция национальности. Вернее — для него было ясно, что революция в данное время ничего не даст, а если и даст, то немного. Это точно так же форма его приспособления, требование его внутренней гармонии: нужно оправдать мир таким, каков он есть. В этом величайшее грехопадение поэта. Несомненное доказательство оппортунистического примирения Гёте с действительностью — «Герман и Доротея». Это — прославление затхлого мещанского уклада, трудовых процессов и нравов мещанского быта. Пастор, аптекарь, старые и молодые — все они в своем бараньем здоровье отвратительны. Если вдуматься в этот мир, в эту Доротею, пахнущую навозом, который она разбрасывала по грядкам, если взглянуть на этого упитанного Германа — это все кулачки, и достаточно противные. Если бы весь человеческий род состоял из таких кулачков, лучше бы не жить на свете. А Гёте кадит им и в тоне «Илиады» Гомера описывает до мелочей их прогулки по скотному двору. Здесь все преподносится как перл искусства, и притом, что досаднее всего, действительно прекрасно: при всем отвращении к этому душному, перегретому уюту, ко всему этому животно-человеческому бытию, нельзя отказать ему в очаровании. Гёте повествует об этих людях так, как будто бы он отрешился от того, что они — люди, а описывает их жизнь, как описывают животных или растения. Смотрите, как это хорошо! Как это здорово выходит! И детей плодят здоровых, и хозяйство хорошо ведут, — во всем этом есть безусловная поэтическая красота самодовлеющего быта, Более бытовой вещи, — хотя она и написана в гомеровских тонах, напоминает мраморный барельеф, — нельзя себе вообразить. И как будто бы для того, чтобы подчеркнуть преимущества мещанского житья-бытья, Гёте выводит здесь беженцев, которые бегут под натиском французских войск, разоренные, измученные. Тут такие розовые щеки, такие счастливые лица, — а там люди мятутся в судорогах революции. Можно возразить, что и в мирной Германии не все так живут, как Герман и Доротея, их родители и соседи, что это кулацкая прослойка, что вокруг — моря горя и слез; но об этом Гёте не говорит. Поэма приобретает значение потому, что здесь мы видим прославление мещанства со стороны человека, который ненавидел его и, в эпоху Вертера, готов был уйти в могилу от мещанства, но потом, похоронивши Вертера, сказал мещанину: ты меня не трогай, а я тебе за это вознесу кадильный дым.