Влияние его на мировую литературу совершенно неизмеримо. В литературе любой страны можно найти подражание Байрону. Сильно это влияние и в русской литературе. У нас и незначительные писатели, вроде Марлинского, были переполнены байронизмом, и наши великие писатели Пушкин и Лермонтов были под обаянием Байрона настолько, что произведения Пушкина первого периода и даже такое; как «Евгений Онегин», должны быть отнесены к байронической школе, так же точно как большинство произведений Лермонтова. По этим примерам вы можете себе представить, как велико значение Байрона.
В чем же сказалась литературная деятельность Байрона?
Он жадно искал выпрямленного, смелого человека. И найти его казалось ему возможным прежде всего на Востоке, то есть там, где европейская цивилизация еще не существует. Восток этот он очень идеализировал. Современных греков, малоазиатских турок он знал в то время мало. Он их идеализировал и создавал яркие сказки, которым в действительности ничто не соответствует и которые, конечно, не отражали подлинного Востока. Это были яркие сказки с большими страстями, с какими-то огромными перипетиями, с пышной псевдовосточной пламенностью. Весь тот чрезмерный, ходульный, оперный Восток, который потом в течение долгого времени держал в плену умы, был в значительной мере создан Байроном. Его произведения такого рода, как «Абидосская невеста» и целый ряд других, и сейчас могут читаться не без удовольствия, хотя интерес к ним несколько упал. Замечу, что «Бахчисарайский фонтан» Пушкина есть чисто байроническая поэма. «Бахчисарайский фонтан» написан не столько с живого Крыма, сколько по поэмам Байрона. У Байрона тоже есть такие задумчивые, мечтательные султаны, которые расправляются со своими неверными женами, есть и смелые любовники, которые переплывают моря, чтобы свидеться с предметом своей страсти, люди, в которых вулкан страстей, которые сшибаются друг с другом зло и враждебно, как большие звери. Байрона это привлекает. Ему кажется, что самая атмосфера, и костюмы, и оружие, и простота нравов, и непосредственность страсти, — все это имеет бесконечное преимущество перед застывшим прозаическим обществом Европы. Можно было бы, конечно, найти и до Байрона и рядом с Байроном других романтиков, которых влекло на Восток, но никто из этого Востока не сделал такого яркого употребления в литературе, как Байрон.
В литературе обществ замкнутых, сдавленных, не могущих проявлять никак свое творчество, часто встречается стремление идеализировать отверженных, отщепенцев. Я рассказывал вам о «Разбойниках» Шиллера; можно было бы указать подобные же произведения и до него. Романтикам все общество представляется ручными, выхолощенными мещанами, наиболее крупные личности, по их мнению, неизбежно выпадают из общества. Где же эти личности? Их нужно искать среди каторжников, бандитов, среди тех, кто не считается ни с какими законами, ни с какими церквами, ни с какими правительствами, а хочет организовать по-новому человеческое общество, — среди людей, с которыми общество старается сладить, пуская в ход все свои скорпионы.
Конечно, разбойник в качестве революционера — это очень ложный образ. Это совершенно оторванный от общества индивидуалист, абсолютно безыдейный. Горький со своими босяками тоже ведь ничего не смог сделать. При ближайшем рассмотрении он сам должен был своего босяка отринуть: босяк Коновалов превращается в нытика, копию того интеллигента, ради осуждения которого Горький повернулся к босякам, а в других типах (Артем) указаны черты абсолютно звериные. На этом, в сущности говоря, Горький кончил свой «роман» с босячеством. У Байрона такого разочарования нет, он просто любит такие типы, как Л ара, Корсар и т. д., они ему представляются единственно революционными. Ему даже импонирует то, что у них не может быть ни дисциплины, ни широких идеалов, которым они себя подчиняют. Может быть, пролетарское движение для Байрона не было бы приемлемо.
Такие произведения занимали главным образом первую часть жизни Байрона. К ним надо отнести и его поэму «Чайльд Гарольд». Это — вещь, которая имела большое и, можно даже сказать, определяющее значение на протяжении тридцати лет для европейской литературы.
В сущности говоря, «Чайльд Гарольд» не поэма, там нет последовательно развертываемой темы. В произведении этом изображается, как такой же барин, как и сам Байрон, в живописном плаще, имея немало денег в кармане, проклинает свою родину, коварную Англию, и уезжает странствовать по свету. В дивных стихах, лучезарными образами описываются разные местности, которые Чайльд Гарольд посещал. Среди удивительных по силе пейзажей и картин нравов он беспрестанно обращается к своей тоске, к своей обреченности, к тому, что его никто не понимает, разражается диатрибами, полными гнева против человеческого рода, которому приписывается ненавистная мораль и быт английского общества. И все это говорится с огромным красноречием, сверху вниз, в величавой позе. Здесь «высший человек» величаво громит несчастное «человеческое стадо».
Это произвело неотразимое впечатление. Почему? Дело в том, что всякий романтизм представлял собою продукт самоощущения тогдашних лучших людей, лучшей части тогдашней интеллигенции, — самоощущения их прежде всего как лишних людей. Некуда деться, некуда пристроиться, все пути заказаны! И они уходят в философские, религиозные и поэтические мечты или пытаются изо всех сил — во Франции это было возможно — трясти решетку той клетки, в которую они попали. В произведениях Байрона этот самый лишний человек оплакивал себя, страдал, но в то же время заявлял, что эти-де мои слезы, эти мои страдания — единственно ценное в мире. Я плачу и страдаю от того, что я гигант, а вы, карлики, хотите посадить меня в ваш мир. Я не могу его разрушить, он железный, у меня не хватает сил, чтобы его разбить, но все же я — гигант, головой касаюсь звезд, а вы остаетесь ничтожными паразитами. Я не признаю человека, я вышел из всяких орбит вашего человеческого общества, из всяких норм вашего существования. Мы — разные породы. И чем больше я скорблю, и чем больше я бесплоден, тем это большее доказательство того, насколько я перерос землю и земные условия. Великим людям не жить с остальным человечеством, великим людям нельзя уместиться на земле, и единственное, что отвечает хотя бы сколько-нибудь моим страстям, — это природа или, может быть, моя страсть к женщине. Но и женщина обыкновенно не может быть на такой же высоте, и поэтому вскоре следует разочарование. Лучшая женщина — это та, которая ближе к природе, какая-нибудь цыганка, какая-нибудь дикарка, не претендующая на высшую культурность, а просто красивая, как красив лес и ландыш, — ее можно любить, как часть природы.