Это крайне выигрышная, утешительная для ее носителя идея. Несколько позднее передовые люди ее очень сильно и правильно осуждали. Это о «Чайльд Гарольде» и его подражателях говорил Некрасов, что он «по свету рыщет, — дела себе исполинского ищет, благо, наследство богатых отцов освободило от мелких трудов».
Среди бесчисленного количества людей этого типа были и бедные интеллигенты; путешествовать им было не на что, чайльд-гарольдовский плащ их был очень дыряв, но внутренняя гордыня в них не была сломлена. Они в этом возвеличении романтической, героической личности искали себе выхода.
Чайльд Гарольд прошел большую дорогу в истории культуры. Особенно интересно проследить его эволюцию в русской литературе, где сначала появляется Онегин — ведь это и есть «москвич в Гарольдовом плаще», лишний человек, — затем Печорин, со всем его загадочным скептицизмом. Эта же личность переходит затем в критически мыслящую личность Лаврова, родоначальника интеллигентского революционного движения в России, — как только появились возможности приложить свои силы к делу и началось искание основ для политической борьбы, которая докатила свои плодотворные результаты вплоть до современного пролетарского революционного движения, при зарождении которого эти революционные бациллы протестующей интеллигенции сыграли более или менее значительную роль.
История революции не может быть написана, если мы не поймем, как интеллигент-революционер определял себя во время Великой французской революции, как он был в то время разбит, как он вследствие этого рухнул в фантастику, мистику, растекся грезами, — хотя и превосходными, в которых сказывались его талантливость и его глубокий идеализм, но совершенно уводящими от жизни, — и как вместе с тем он, наконец, в известной своей части, занял позицию революционную.
Гордыня, неуступчивость, отказ от компромисса — это большая заслуга байронизма. Русские ученики Байрона — Пушкин и Лермонтов — были в этом отношении в известной степени учителями русской интеллигенции. Хотя байронизм проявлялся у них в задрапированной велеречивости, он тем не менее много способствовал тому, что оба эти поэта в конечном счете были положительными учителями нашей общественности и оставили после себя плодотворный след.
Во второй период своей деятельности Байрон мощно развился в глубину. Первые его произведения дали целые снопы света, почти неиссякаемый материал для разных подражателей, создали определенную моду, но были до некоторой степени поверхностными. А такие вещи, как «Еврейские мелодии», как «Тьма» и «Шильонский узник», — уже настоящие шедевры. О «Еврейских мелодиях» скажу только, что здесь Байрон, ища восточных грандиозных мотивов, наткнулся на еврейские песни, разбросанные в Библии, и перевел их в английские гимны. «Тьма» переведена на русский язык Тургеневым. Это — апокалипсическое видение крушения мира, написанное с огромным пафосом, с колоссальной мощью. «Шильонский узник» переведен на русский язык Жуковским, и переведен хорошо. Сколько там жажды свободы, сколько там проклятия тюремщикам и как удивителен конец, когда Шильонский узник, получивши свободу, оглядывается на свои цепи и на свою тюрьму и чувствует, что он к ним привык, что какая-то связь создалась между ним и ими. По удивительной гамме человеческих переживаний и богатству образов это произведение навсегда останется одним из первых в мировой литературе.
Затем, в этот же период своей деятельности, Байрон создал два шедевра, которые не только не забываются, но составляют предмет все новых обсуждений. Это — «Манфред» и «Каин». То, что в «Чайльд Гарольде» почти смешно, в «Манфреде» становится действительно грандиозным. Гёте находил, что «Манфред» есть какое-то перелицевание Фауста; но «Манфред» гораздо уже Фауста. Для нас Фауст гораздо более приемлем. Вспомните, как развивается трагедия Гёте. Фауст, разочарованный в схоластической науке и мудрости, которой отдал всю свою жизнь, очутился перед разбитым корытом; он жаждет уйти от реальной жизни. Мефистофель старается примирить философа с этой жизнью, но мы видим в Фаусте все ту же жажду высшего, более прекрасного. И он находит успокоение лишь в социальном строительстве. Он отвоевывает землю у моря, он поселяет там свободный народ, он завещает ему отстаивать свою свободу и говорит, что человек, возродивший себя в лице растущего человечества, есть настоящий человек. И когда он видит, что все расцвело вокруг него, что он привел человечество к счастью, тогда только он говорит: стой, мгновенье! Гете учит, что в этом и есть настоящий залог победы человечества, вечно идущего вперед. В этом смысле «Фауст» есть великая проповедь активности. Гёте, опережая значительно свой век, дал в Фаусте социального героя. В этом смысле «Фауст» есть, пожалуй, самое яркое, что мы имеем до последнего времени в области социальной поэзии.
В «Манфреде» герой ничего не хочет, он знает, что ему предстоит крушение. Но Манфред не сдается ни природе, ни духам, ничему существующему вне его. Это — человек невероятной гордыни. Рисует его Байрон довольно загадочно и довольно невнятно. У него было какое-то тяжелое прошлое, какое-то преступление, в котором он кается, какие-то отношения к какой-то женщине, — все это, несмотря на ряд работ комментаторов, трудно привести в ясность. Мы видим только большого человека с огромной волей, мага, то есть человека, мудрость которого сказочна и привела его к тому, что он доминирует в некоторой степени над природой и духами. Но лицо его всегда искажено гримасой горячих страданий. Он чувствует, что не годится для мира и мир не годится для него. Он мечется, предвидя свою гибель, все презирая, кроме чисто внешней красоты природы. И мы видим умирание такого человека, который не хочет подчиниться ни богу, ни смерти, ни чести, хочет остаться до конца абсолютно непокорным. Это — поэма замкнутой в себе гордыни.